Дверь позади них так же бесшумно закрылась, оставив их в замкнутом, стерильном пространце под безжалостно ярким светом люминесцентных ламп. Тишина, воцарившаяся после ухода сотрудника, была абсолютной, давящей. Ее нарушало лишь едва слышное гудение систем вентиляции где-то в стенах.
Лера и Ян стояли по разные стороны стола, глядя на футляр, не решаясь сделать первый шаг, не решаясь нарушить это хрупкое, временное перемирие. Прошлое, их общее, запертое и законсервированное, лежало в метре от них, обтянутое потертым бархатом. И теперь им предстояло вместе его вскрыть.
Тишина в предбаннике была не просто отсутствием звука. Это была плотная, вязкая субстанция, наполненная гулом собственной крови в ушах, биением сердца, которое казалось оглушительно громким, и свистящим шепотом воздуха, поступающего через вентиляционные решетки где-то в глубине стен. Воздух здесь пах не просто стерильной чистотой, а чем-то более фундаментальным: холодным камнем, озоном от электрических систем и тончайшей, почти неощутимой металлической пылью, которая вечно висела в пространствах, лишенных солнечного света и человеческого тепла. Яркий, безжалостный свет люминесцентных ламп, встроенных в матовый потолок, не оставлял теней, выбеливая лица, делая каждую морщинку, каждую бледность, каждый след усталости гипертрофированно заметным. Лера чувствовала себя лабораторным образцом под микроскопом, лишенным возможности скрыться, укрыться в полумраке.
неподвижно, по другую сторону стола из нержавеющей стали, который был настолько чистым, что на его поверхности, как на ледяном покрове, отражались размытые контуры потолочных светильников. Ее ладони лежали на холодной поверхности стола, пальцы слегка растопырены, будто она пыталась удержать равновесие в едва заметно качающейся лодке. Взгляд был прикован к футляру. Этот потертый бархат, этот цвет увядшей вишни, почти черный в складках и на углах, гипнотизировал ее. Она, как реставратор, машинально анализировала материал: бархат панче, вероятно, ручной работы, конец XIX века, основа – шелк, но уже сильно истончившийся от времени, в некоторых местах, особенно на углах, виднелась подложка из грубого холста. Латунные застежки, филигранные, с крошечными изображениями лотосов – работа, определенно, восточная, османская или персидская. Они были потускневшими, но не позеленевшими от окиси, что говорило о правильных условиях хранения: низкая влажность, отсутствие прямого контакта с воздухом. Антон, как всегда, знал, что делает. Он не просто бросил шкатулку в ящик, он обеспечил ей музейные условия. Но зачем? Для чего эта тщательность, эта почти религиозная забота о предмете, который теперь он завещал им, как последнюю шутку или последнюю загадку?