Они сидели, глядя на этот сверкающий кусочек перламутра, лежащий на белой бумаге, как медицинский экспонат, иллюстрирующий болезнь. Тишина в мастерской была иной, чем вчера в кофейне. Она была наполнена гулом их мыслей, тяжестью открытий.
– Знаешь, что самое странное? – вдруг сказала Лера, не поднимая головы от осколка. – Я читала твои слова о том, как ты искал стержень, работая руками, пачкая их… и смотрю на свою мастерскую. На то, чем я занимаюсь. Я тоже работаю руками. Восстанавливаю стержни, основу, каркас вещей. Я всю жизнь искала целостность в хрупких предметах. А в своей жизни… в нашей жизни… я ее разрушила. Требованием какой-то идеальной, не существующей цельности.
Ян посмотрел на нее, и в его взгляде промелькнуло что-то похожее на удивление, даже на уважение.
– Не разрушила. Ты просто хотела ее слишком сильно и слишком быстро. Как реставратор, ты же знаешь – на склейку нужны время, терпение и правильные условия. А у нас… не было ни времени, ни терпения. Была только паника и обида.
Это было самое близкое к пониманию, что прозвучало между ними за все эти годы. Лера почувствовала, как в горле снова встает комок. Она кивнула, не в силах говорить.
– На сегодня, наверное, хватит, – сказал Ян, осторожно кладя осколок обратно в футляр. – Этот… этот процесс выматывает.
– Да, – согласилась Лера. – Завтра?
– Завтра. Здесь же?
– Здесь же. В два.
Ян начал собирать вещи. Он уже почти дошел до двери, когда Лера неожиданно окликнула его.
– Ян.
Он обернулся.
– Эти письма… твои письма. Спасибо. Что прочитал. Вслух.
Он смотрел на нее несколько секунд, его лицо было серьезным.
– Тебе тоже спасибо. За то, что слушала.
Он кивнул и вышел, тихо закрыв дверь.
Лера осталась одна в своей мастерской, наполненной спасенными вещами. Она подошла к окну и долго смотрела, как внизу, во дворе-колодце, кружится на ветру одинокий желтый лист, не находя места, чтобы упасть. Она думала о стержне. О том, что она искала его в Яне, а он искал его в мире. И оба так и не нашли. А может, искали не там. Может, стержень – это не твердость и не план. Может, это что-то другое. Гибкость, как у бамбука, о котором он писал? Или способность держать удар, как у старого дерева, которое гнется, но не ломается?
Она вернулась к столу, где лежали его письма, которые он забыл забрать. Она взяла листок с папиросной бумагой, тот, где он писал о Новом годе. Карандашные строки были едва видны. Она провела пальцем по бумаге, чувствуя ее шероховатость, и представила его в той хижине, при свете керосиновой лампы, одинокого, с бутылкой дешевого виски. И впервые за семь лет ее обида и гнев пошатнулись, уступив место другой, гораздо более сложной и болезненной эмоции – состраданию.