Сразу же вслед за этим случилось то, ради чего я прибыл сюда – его светлость вызвал Холмса. Прежде, чем приступить к детальному разбору того, что присутствовало в протоколе допроса четырехлетней давности, сэр Уилфрэд спросил у моего друга, готов ли он подтвердить под присягой достоверность тех показаний, и не осталось ли у него ничего, что можно было бы добавить к ним. Например, что его связывало с человеком, в чьем доме он оказался при таких печальных обстоятельствах. Холмс ответил, что с доктором его не связывало ничего, кроме подозрений насчет тайной и темной игры, которую, как он предполагал, тот вел против своей падчерицы Элен Стоунер, будущей и ныне покойной миссис Армитедж. Мне со своего не очень удачного места после слов Холмса удалось уловить только тот характерный шум, который создается всплеском одновременного возбуждения большого количества людей, предупрежденных о необходимости соблюдать тишину, но позже все без исключения газеты отметили, что самым эффектным знаком той минуты явились выпученные глаза адвоката истца. Далее Холмс всеми своими репликами стойко придерживался линии, которая не имела отношения ни к тому, что было в действительности, ни к тому, что мы когда-то рассказали инспектору Смиту. То есть эта линия была абсолютно нова. И тем не менее, при всей своей свежести она казалась мне странно знакомой. Как мелодия, которая звучит в голове, но не дает себя опознать. С определенного момента я настолько освоился с этой мелодией, что мог напеть ее самостоятельно, прекрасно зная, какие ноты прозвучат следующими. То есть я угадывал в точности, что в рассказе Холмса последует дальше, но все так же не мог понять, откуда мне все это известно.